смутилась еще более.
Она любила отца, но всегда испытывала какое-то стеснение перед ним и в присутствии его никогда и не высказывалась, точно чувствуя, что он отнесется или насмешливо, или не обратит на ее слова никакого внимания.
-- Ты сердишься на меня, папа? -- спросила она.
-- Нет, Нина, я не сержусь, но мне очень неприятно, что ты вздумала ездить к моему брату...
-- Я виновата, папа, что не сказала тебе об этом раньше...
-- Да, это было бы гораздо лучше, мой друг, чем держать в секрете от отца эти визиты... По крайней мере ты не сделала бы ложного шага...
Опольев пустил дымком душистой сигары и продолжал:
-- Видишь ли, Нина, в чем дело. Ты еще слишком молода, чтобы знать и понимать людей, и потому тебя легко мог ввести в заблуждение и заставить пожалеть себя этот пьяница и нищий, который, к несчастью, мой брат... Эта чувствительная история о каком-то мальчике, эти жалобы, которые он, вероятно, расточал на других людей за свое же беспутство, могли, конечно, тронуть твое доброе сердце... Все это понятно... Но если б ты спросила у меня совета, я сказал бы тебе, что такие люди, как мой брат, промотавший состояние, сделавший подлог и павший до того, что собирал на улицах милостыню, такие люди не заслуживают сожаления, и посещать таких пьяниц порядочной девушке совсем неприлично. Воображаю, что ты могла там видеть и с кем могла встречаться! -- брезгливо прибавил Опольев.
-- Но, папа, поверь...
-- Позволь мне докончить, Нина! -- остановил Опольев дочь.
Нина тоскливо прижалась к креслу, и Опольев продолжал, отчеканивая слова, тем уверенным, слегка докторальным тоном, каким он любил говорить, не сомневаясь в надлежащем эффекте своих речей и слушая в то же время самого себя:
-- Я очень рад, Нина, что об этом узнал. Не сомневаюсь, что ты и не подумаешь больше навещать человека, которого твой отец имеет основание не признавать братом. Я не запрещаю тебе помогать ему, если тебе так хочется, и бросать деньги на пьянство, но бывать у негодяя, который потерял все человеческое, посещать пьяницу, который, быть может, не прочь украсть чужую ложку...
Но тут возмущенная молодая душа не выдержала и помешала оратору закруглить период.
Бледная, с блестевшими от слез глазами, Нина вскочила с места и почти что крикнула:
-- Папа! Что ты говоришь? Ты заблуждаешься!
Опольев был изумлен, и настолько изумлен, что в первое мгновение не находил слов и только в недоумении пожал плечами.
В самом деле, ему говорят, что он заблуждается, и кто это говорит? Его дочь!
А Нина, вся охваченная желанием открыть отцу глаза и восстановить бессовестно поруганную правду, между тем продолжала:
-- Дядя совсем не такой, каким ты его представляешь... О, если б ты увидел его, папа... узнал его... Ты убедился бы, какой он хороший... сколько в нем доброты... сколько ума... Он только несчастный оттого, что брошен всеми... А он, может быть, лучше многих, которых все уважают... Да, лучше, несмотря на то, что он нищий, а те богаты и занимают высокое положение... Ты только выслушай, папа, прошу тебя... тогда ты увидишь, как ты ошибаешься насчет бедного, милого дяди.
И, волнуясь и спеша, словно боясь, что ей не дадут сказать всего, что нужно, девушка с восторженною горячностью своего доброго сердца говорила, не думая ни о закругленности периодов, ни о красоте речи, о доброте и деликатности дяди, рассказала в подробности историю с Антошкой, о том, как дядя совсем переменил жизнь, как только явилась к нему возможность, как он страдал прежде и как доволен и счастлив теперь, имея хоть угол под конец своей жизни...
-- И он никогда никого