бы стыдясь занимать горюющую мать житейскими делами, как-то томно проговорила:
-- Извините... Я, конечно, понимаю ваше горе, но все-таки... не выпьете ли чашку чая?..
Старушка с удовольствием приняла предложение и вышла из комнаты.
В конце десятого часа приехал Сбруев и вслед за ним Невзгодин.
Они познакомились на юбилее Косицкого и понравились друг другу.
-- Как вы думаете, Дмитрий Иванович, много соберется на панихиду? -- спросил Невзгодин.
-- Я думаю. Вчера вечером на первой панихиде было порядочно народа...
-- И это правда, что я слышал вчера о Найденове?.. Косицкий рассказывал...
-- Правда. Не ожидали, что такой мерзавец?.. -- грустно протянул Сбруев.
-- Это я давно знал, положим... Но я не думал, что он так неосторожен...
-- На всякого мудреца довольно простоты, Василий Васильич...
-- И неужели он после всего... останется в Москве?..
-- Не думаю! -- как-то значительно промолвил Сбруев. -- Вот мать покойного, оставшаяся сиротой и без куска хлеба после смерти Перелесова, спрашивала: где же правда на земле?
-- И что вы ей ответили?
-- Ничего! -- мрачно произнес Сбруев.
-- Ответить, хотя бы для утешения старухи, где по нынешним временам гостит эта самая правда, очень затруднительно.
-- Особенно нам! -- решительно подчеркнул Дмитрий Иваныч.
-- Кому "нам"?
-- Вообще жрецам науки, выражаясь возвышенным тоном.
-- Почему же им особенно, Дмитрий Иваныч? -- удивленно спросил Невзгодин.
-- А потому, что у нас две правды! -- уныло протянул Сбруев.
-- У людей других профессий, пожалуй, этих правд еще больше.
Обыкновенно молчаливый и застенчивый, Дмитрий Иванович под влиянием самоубийства Перелесова находился в возбужденно-мрачном настроении, и ему хотелось поговорить по душе с каким-нибудь хорошим свежим человеком, и притом не из своей профессорской среды, которая ему не особенно нравилась.
А Невзгодин именно был таким свежим человеком, возбуждавшим симпатию в Сбруеве. Невзгодин был вольная птица и не знал гнета зависимости и двойственности положения. Кроме того, Сбруеву казалось, что Невзгодин не способен на компромиссы.
И Дмитрий Иванович заговорил вполголоса, волнуясь и спеша:
-- Быть может, и больше, но знаете ли, в чем их преимущество?
-- В чем?
-- В том, что чиновник, например, не обязан говорить хорошие слова, свершая, положим, не совсем хорошие поступки. Сиди себе и пиши, худо или хорошо, это его дело. А мы обязаны.
-- Как так?
-- А так. С кафедры мы проповедуем одну правду -- если и не всю, то хоть частичку ее, -- а в жизни поступаем по другой правде, назначенной для домашнего употребления и для двадцатого числа...
Он застенчиво улыбнулся своею грустною улыбкой и продолжал:
-- Вот Перелесов не вынес резкого противоречия этих двух правд, обнаруженного перед всеми, и пустил себе пулю в лоб... Ну, а мы и не замечаем этих противоречий и, если не делаем сами крупных пакостей и только, как Пилат, умываем руки при виде их или делаем маленькие подлости, то уж считаем себя порядочными людьми и надеемся дожить до заслуженного профессора и отпраздновать свой юбилей вместо того, чтобы уйти, пока еще не утрачено человеческое подобие, если не из жизни, как ушел Перелесов, то хоть из жрецов... Отчего, в самом деле, мы, русские интеллигенты, такие тряпки, Василий Васильич! -- взволнованно воскликнул Сбруев, точно из души его вырвался страдальческий вопль.